Где-то на севере

Рельсы на льду
Когда на советский Север прибыли первые караваны с оружием для Красной Армии, часть кораблей, доставивших из-за границы боевые грузы, причалила к новому аванпорту, расположенному на островe, отделенном от всей русской земли двумя рукавами Северной Двины.
Чтобы поскорее разгрузить пароходы и переправить доставленные грузы к ближайшей железнодорожной станции, аванпорту понадобились паровозы. Но вот беда — железнодорожная линия внутри острова еще не была соединена с материком. Мосты только наводили.
Приемкой и разгрузкой караванов на Севере в те дни руководил прославленный полярник Иван Дмитриевич Папанин. Человек широкого русского характера, он любил думающих, рискующих людей и окружал себя ими. Он знал, что один из его помощников, уроженец Белоруссии капитан Владимир Витоженец, отличается особой смекалкой.
— Сделай что угодно, — сказал Витоженцу Папанин, — но перебрось на остров четыре паровоза. Мы не для того получаем оружие, чтобы оно мариновалось здесь.
Тяжелая задача выпала на долю Витоженца. Паровоз — не чемодан. Его не перенесешь так запросто на остров по льду, только что сковавшему широкую реку. С другой стороны, было ясно, что порт не сможет работать без паровозов.
![]() Владимир Па́влович Беляев (1909 — 1990) — советский писатель. Лауреат Сталинской премии третьей степени (1952) и премии КГБ СССР. Наиболее известен как автор трилогии "Старая крепость". Война застала Владимира Беляева в осажденном Ленинграде. Он добровольцем вступает в народное ополчение, строит оборонительные рубежи, участвует в смелых действиях истребительного батальона и в свободные минуты пишет публицистические очерки для газет, по горячим следам событий создает сценарии для антифашистских фильмов "Час расплаты" и "У старой няни". По радио из осажденного города доносился уверенный, твердый голос писателя, призывавшего к священной борьбе с ненавистными захватчиками. Он восхищался стойкостью ленинградцев, волю которых не могли сломить ни голод, ни беспрестанные бомбежки. Он своими глазами видел, как умирали на улицах изможденные голодом люди. Умирали, но не сдавались. И он писал об этом в своих очерках и статьях. Сердце его сжималось от горя, когда он смотрел на опухшую от голода жену, видел, как умирал его совсем еще маленький сын Володя, а он ничем не мог помочь им. В 1942 году истощенного и больного, потерявшего сознание, его подобрали на улице краснофлотцы и затем, вместе с умирающим сыном и больной женой, вывезли по Дороге жизни, через Ладожское озеро из Ленинграда на Крайний Север, где представилась возможность видеть, как, тоже веря в великую мечту о Победе над фашизмом, сражаются и защищают страну от гитлеровского вторжения люди заполярного Мурманска, города, который называли "младшим братом Ленинграда". В тот год, став корреспондентом Совинформбюро, Владимир Беляев плечом к плечу с защитниками советского Севера участвовал в сражении на море. Потом, после боя, посылал свои корреспонденции из Мурманска, когда на его улицах громыхали взрывы фашистских авиабомб, по пятнадцать, а то и более налетов в день совершали тогда гитлеровские захватчики на заполярный город. Не раз ходил на боевых кораблях в Арктику, на Новую Землю. В июне 1943 года чуть было не погиб вместе с экипажем советского корабля "Рошаль", который вез боепри пасы и самолеты с Колгуева на Новую Землю и неожиданно был атакован немецкой подводной лодкой. Вместе с морскими летчиками летал в ледовую разведку, отыскивая в бескрайнем Баренцевом море караваны транспортов, спешивших к нашему берегу из союзных стран с продовольствием, оружием, боеприпасами. Обо всем, что ему удалось узнать и пережить в осажденном Ленинграде, в морских баталиях, в ледовых арктических сражениях, о мужестве ополченцев и краснофлотцев, о небывалой стойкости советского народа Владимир Беляев поведал миру — его военные корреспонденции направлялись через Совинформбюро в газеты стран антигитлеровской коалиции. Личные фронтовые впечатления легли тогда в основу целого ряда рассказов, некоторые из которых были затем включены в его военные сборники "Варвары с моноклями" и "Ленинградские ночи", выпущенные тогда же издательством "Правда". Здесь представлены его расказы из журнала "Звезда" 1952 г. №2. |
Витоженец выехал на маленькую железнодорожную станцию у самой реки.
По молодому зеленоватому льду мела поземка.
Противоположный берег пропадал в снежной дымке. Долго ходил в этот вечер над заснеженной Северной Двиной Витоженец. Слово Папанина было законом для многих в те дни на Севере, но в первую очередь железную обязательность папанинских приказов знали его помощники.
На следующий день на лед стали настилать шпалы. К ним подтаскивали рельсы, закрепляли костылями. Но лед был слабый. Одна надежда была на мороз, который становился все крепче. Вскоре, пересекая реку и уходя к противоположному ее берегу, заблестели на льду две ниточки стального пути.
Сейчас надо было отыскать такого смельчака, который первым бы отважился проехать на паровозе по свежему льду. Витоженец пришел к машинисту Вениамину Малючину — молчаливому помору, архангелогородцу.
— Давай-ка рискнем, браток! — подражая Папанину, сказал Витоженец. — Один раз живет на свете человек! Была не была!
Малючин подумал-подумал и кивнул головой.
Чтобы облегчить паровоз, они заправили топку углем, подняли пары и... отцепили тендер. Взяв разгон еще на берегу, черная машина въехала на лед и понеслась. Едва оставил паровоз землю, как все поняли, насколько опасен ледяной покров. Он почти волной прогибался перед мчавшимся паровозом.
Витоженец и Малючин, высунувшись из окошек, наблюдали этот волнообразный прогиб льда.
☆ ☆ ☆
Казалось, паровоз пытался обогнать настигавшую его смерть! Было ясно: если он остановится — сразу же пойдет на дно. Все вздохнули легко лишь в то мгновение, когда паровоз с полного хода влетел на другой берег.
Так перегнали еще три паровоза, а попротолкнули и тендеры к ним. Но впереди лежал еще один рукав реки — узкий, но очень коварный. Его покрывал рыхлый, как губка, лед.
Инженер Степан Китайцев не отважился без проверки пустить паровозы по этому пористому, ненадежному льду. Прежде всего на другой берег погнали груженную для тяжести рельсами платформу.
Лед прогибался до десяти сантиметров, но выдержал. Когда по нему помчались паровозы, казалось, что они бегут в передвигающихся воронках.
Но и этот водный рубеж был взят.
"Валентина" попадает в русскую баню
Суда первых конвоев, пришедших на север зимой 1941 года, напоминали айсберги. Их борта, паропроводы, надстройки покрывала ледяная корка. Танки, закрепленные на палубе, тоже обледенели. В пути их окатывала крутая штормовая волна. Вода проникала в стволы орудий, в машинные отделения, в боевые рубки и застыла там, надолго сковав моторы и все сложные механизмы управления.
Десятки замороженных "валентин", как их называли солдаты, выстроились на причале. То были мертвые машины. Тракторов же, чтобы отбуксировать танки, не было.
Несколько дней вертелся возле замороженных машин один из помощников Ивана Папанина Владимир Витоженец. Тогда он еще не знал, что "валентина" — никудышная машина и что ею воймы не выиграешь и гитлеровцев не разобьешь. Но Витоженец понимал, что раз танки куплены на деньги советского народа, то надо сделать так, чтобы они как можно скорее нашли свое применение, а не ржавели на причале.
Однажды ночью Витоженец ворвался в помещение, где жили советские офицеры из "военной приемки", и, разбудив одного из них, своего друга Павла Леонова, закричал:
— Я все придумал. Русский кузнец блоху подковал, а мы танки пустить не можем? Чепуха! Пустим! Давай одевайся, и на причал!
Когда они вышли на скрипучие от мороза доски нового причала, Витоженец, оглядываясь, сказал:
— Надо подогнать сюда паровоз, понимаешь? А дальше — тянем от него шланг и окатываем танк за танком сухим паром. Что ты думаешь, говори?
Леонов засмеялся. Где это видано, чтобы танки ошпаривать, как клопов? Но Витоженец, горячась и доказывая, уговорил своего друга помочь ему.
Поздно ночью, в морозном тумане, к белым, заиндевевшим танкам подъехал паровоз. Два человека спрыгнули с него, как заговорщики. Витоженец взял шланг, из которого била струя пара, и направил его в сторону первого танка.
Сухой пар, как известно, способен не только размораживать. Он и сушит. Так было и на этот раз. Обдуваемый его жарким дыханием, лед пополз вниз по броне, Жестокий мороз вступал в единоборство с паром, но, не имея сил остановить таяние ледяной корки, яростно набрасывался на лужу под гусеницами.
Когда "валентина" оголилась и приняла свои первородные формы, Витоженец напустил сухого пара внутрь танка. Пар шипел изо всех щелей, растапливал ледяное дно в боевой рубке, освобождал рычаги и сушил. Мороз убежал из танка. Внутри стало совсем сухо. Присвечивая себе ручным фонариком, весь в облаках пара, в люк залез Павел Леонов. Он долго там ворочался, пробовал рычаги управления, вдруг танк заворчал. Знакомая струйка синеватого бензинного перегара вырвалась из глушителя. Оживая, зеленая "валентина" рванулась с места.
Утром вышедшие к транспортам военные приемщики были озадачены. Один из танков, позеленевший, нарядный, точно вчера окрашенный, стоял на причале, далеко впереди своих собратьев.
"Какой же черт перетащил его сюда? Что за чудеса завелись в порту?" — недоумевал старик — дежурный диспетчер, помня, что ни подъемных кранов, ни тракторов нет.
Несколько позже на причалах увидели знакомую фигуру Ивана Папанина. Он шел к танкам, румяный, неунывающий, с поседевшими висками, в черной форменной шинели контр-адмирала. Подойдя к одинокой "валентине", Папанин осмотрел ее, улыбнулся, и здесь оба офицера, вернувшие ей ночью жизнь, услышали самое любимое папанинское слово: "Ай да братки!" Оно выражало самое высокое одобрение.
После этих слов все английские "валентины" прошли русскую баню, своим ходом вползли на железнодорожные платформы и поехали к фронту.
Прощание
Мы видели с мостика транспорта взрыв торпеды. Облако пара взметнулось над тральщиком. Перевернувшись, он быстро исчезал в волнах, лишь один его нос еще держался на воде — острый, как лезвие топора.
Маленький военный тральщик, более полутораста раз встречавший врага в море, погиб в последней схватке, оберегая наш транспорт "Рошаль", который поручили ему конвоировать. Тральщик принял на себя удар немецкой подводной лодки, спас боевой груз и людей, идущих на "Рошале" к берегам Новой Земли.
Ускользнув от атаки, "Рошаль" благополучно пришвартовался в заполярной бухте. Немало добра он привез на остров. От многих гостинцев, которыми загружены его трюмы, не поздоровилось гитлеровцам, нелегко им было совать свой нос в Арктику.
У всех еще перед глазами недавняя гибель тральщика. У нашего борта швартуется его товарищ по конвою — другой тральщик, смело бросившийся в атаку на подводную лодку и спасавший людей с погибшего. Мы не знаем, как работал тральщик там, в открытом море. Неизвестно, сколько моряков подобрали. Любой бы задал сразу же этот вопрос соседям, — но очень трудно спрашивать о том, что сейчас больнее всего. Наконец с нашей палубы слышится:
— Спасли кого-нибудь?
Часовой на тральщике подымает голову. После минутного молчания он тихо, с трудом выдавливая слова, говорит:
— Многих спасли. А те, остальные, — на корме!
На чистой кормовой палубе лежат те, кого не удалось сохранить для жизни. Их трое, погибших на посту североморцев. Один из них, поднятый на палубу уже в смертельной агонии, бросился на первого стоявшего у трапа вахтенного моряка и принялся его душить.
— Что ты, браток, я же свой! — закричал спасающий.
— Где я? — спросил, разжимая пальцы, спасенный.
— У нас на тральщике. Мы свои.
— Я думал у немцев. Прости... — и с этими словами он рухнул на палубу своего, русского корабля, согретый уже одной мыслью о том, что умирает среди родных ему людей.
Вахтенные краснофлотцы приносят ушаты горячей воды, мыло. Они бережно снимают одеяла, прикрывающие мертвых.
Суровая правда войны! И лишь тот, кто с первых минут боя не побоится посмотреть ей прямо в глаза, кто не отвернется и не зажмурится, тот сможет перебороть страх перед смертью и героем войти в войну, побеждая врага.
Друзья моют окоченелые тела погибших. Их прикосновения легки и нежны, как последняя материнская ласка. Они обмывают загорелые лица моряков-североморцев, обтирают мочалками плечи, их посиневшие от подтеков крепкие руки, и каждый, кто наблюдает со стороны их движения, думает сейчас об одном — о мести.
Вечером в клубе базы почетный караул окружает погибших. Неподвижны суровые часовые с винтовками у изголовий павших на посту моряков. Мертвые лежат в красных гробах, окруженные цветами. Заботливые женские руки целый день собирали эти цветы. Женщины бродили по тундре, рвали голубые незабудки, собирали лиловые каменоломки, желтые лютики, колючий седоватый ягель. Ложа погибших моряков трогательно убраны скромными северными цветами — редкими спутниками уходящего арктического лета.
Их похоронят завтра на каменистом мысу, около старинных покосившихся деревянных крестов, под которыми покоятся смелые русские люди — первые обитатели этих пустынных мест. Воюя с природой, на маленьких парусных ботах, на шняках пробирались они сюда, строили промысловые избушки первых русских становищ, в долгие полярные ночи мужественно и стойко переносили голод и цингу и на весь мир прославили Россию.
Свежие могилы теперь отрыты по соседству с могилами поморов, с древних лет завоевавших для Родины Арктику. В этом случайном, быть может, соседстве скрыт большой смысл войны на Севере. Трое моряков, у которых на груди чернеют бескозырки с ленточками "Северный флот", погибли и за то, чтобы сюда не пришли гитлеровцы, чтобы они не надругались над останками русских людей — победителей Арктики, чтобы немцы не топтали каменистую, пустынную, издревле нашу северную землю.
Друзья погибших — моряки с торпедированного тральщика — стоят тут же, у края могилы.
Краснофлотцы Одинцов и Шутов присягают мертвым, клянясь отомстить за смерть товарищей. Просты и строги слова морской клятвы. Лейтенант Емелин, спасший погибавших моряков, клянется нещадно истреблять фашистов, где бы они ему ни повстречались. На холодном заполярном ветре слышны удары молотков. Гулкие, печальные. Забивают крышки гробов. Гремят ружейные залпы один за другим и уносятся в холодное Баренцово море, над которым стонут чайки и, ныряя в воздухе, мелькают чернокрылые кайры. Бойцы, командиры бросают первые пригоршни земли на крышки гробов, где вырезаны на дереве такие знакомые нам якорьки.
Прощайте, друзья! Вы честно служили Родине и остались верны до последнего дыхания священной присяге. Завтра подобравший вас тральщик уйдет в море, рано или поздно он настигнет врага и осуществит слова клятвы, прозвучавшей на исходе осеннего дня над свежей могилой далекого арктического кладбища. Но еще до этого — в ту же ночь — радио, передавая новую сводку Советского Информбюро, сообщило, что "советская подводная лодка потопила в Баренцовом море два тральщика немцев".
Радиопередачу из Москвы слушали моряки, похоронившие на кладбище трех своих товарищей, и каждый сказал про себя:
"Это тоже за вас, друзья! Но это лишь начало. Полный расчет еще впереди!"

(Тема о подвиге моряков тральщика ТЩ-65 на форуме. — belushka.ru)
Девочка у двери
Если начинали бить зенитные орудия и оконные стекла тонко ныли от выстрелов, капитан дальнего плавания Владимир Субботин спускался вниз, в убежище. Он недавно пришел в Мурманск из трудного заграничного рейса. В пути было всякое. За ними охотились в Атлантике волчьи стаи вражеских подводных лодок, подстерегали магнитные и акустические мины, а уже в самом конце пути, пройдя Медвежий остров, они встретились с миноносцами противника.
Сейчас "Рылеев", приковылявший своим ходом в порт, ремонтировался в доке, а капитан Субботин получил комнату в портовом доме на улице Софьи Перовской. Отдыхая на суше, он справедливо считал, что для него хватит испытаний рейса. Не желая больше искушать судьбу, Субботин строго выполнял все правила, вступавшие в силу по сигналу "воздушная тревога".
На одном этаже с его комнатой помещался детский сад. Всякий раз, как только начинали надрывно завывать сирены, няни и воспитательницы сводили и сносили детей в бомбоубежище. Капитан Субботин, жена и дети которого остались в немецком плену в далеком Херсоне, тоже помогал переносить малышей под своды убежища. Если дело было ночью, — сонные дети часто плакали. Капитан смотрел на зарёванные лица маленьких мурманчан. Он видел, как вздрагивают и ежатся они от страха, как закрывают при близких разрывах немецких фугасок ладошками мокрые глаза. Капитану было жаль ни в чем неповинную детвору. И днем и ночью враги пытали ее.
В золотую пору детства — самого счастливого времени в жизни человека — врывался визг клейменных черными крестами пикировщиков, которые стремительно неслись на город со скоростью семи миль в минуту.
Любя детей и желая их как-нибудь успокоить, Субботин не раз подсаживался на корточки возле какого-нибудь малыша, делал ему из пальцев "козу", успокаивал его смешными гримасами. Всеми силами капитан стремился отвлечь детей от того, что происходило наверху.
И вдруг самый главный плакса-заводила утихал. Любопытство появлялось в его взгляде. Он прислушивался к словам моряка, разглядывал блестящий "краб" на его фуражке с лакированным козырьком и постепенно забывал о взрывах, бушевавших на улице.
А ведь как радостно, когда ребенок перестает плакать и его личико озаряется хорошей улыбкой! Она веселит душу человека, словно солнечный луч, упавший на волны моря после нескольких дней штормовой непогоды.
Однажды во время затяжной тревоги капитан захватил с собой в убежище коробку разноцветных кисленьких леденцов. Плач маленьких обитателей дома снова встретил капитана, как только он спустился по холодной лестнице в убежище. Он вынул из кармана коробку с леденцами и принялся наделять ими плачущую детвору. И, как ни страшно было там, на воле, как ни тряслись зачастую своды убежища от падающих где-то рядом бомб, простой и такой редкий в дни войны гостинец прекрасно отвлекал малышей от ужасов бомбежки.
Посапывая и гоняя язычками прозрачные кисленькие конфеты, дети еще внимательнее разглядывали смуглого, пахнущего хорошим мылом и всегда гладко выбритого моряка, который беседовал с ними, как с равными.
Так и повелось. Как бомбежка — Субботин вынимает из чемодана то леденцы, то жвачку "чуингам", то штампованные шоколадки и спускается вниз. Сладостей у него хватало. Он привез их в надежде, что его семья эвакуирована и ему удастся найти жену и двух своих детей. Однако они не сумели уехать из Херсона.
Маленькие мурманчане привыкли к капитану Субботину, подружились с ним. Он стал в их представлении самым приятным человеком, а конфета из его рук — неотъемлемым спутником бомбежки.
Как-то раз воздушная тревога задержала Субботина в порту. Бомбили в тот день сильно. На одной из бомб, упавшей вблизи диспетчерской, в которой находился капитан, как шутил он после, "уже было написано его имя". Тяжелый осколок бомбы пробил заделанное фанерой окно и врезался в бревенчатую стену в каком-нибудь полуметре от головы Субботина.
На машине, отпущенной ему начальником порта в честь счастливого избавления от смерти, Субботин примчался в Мурманск сразу же после отбоя. Не успел он снять макинтош и отряхнуть щеткой пыль, занесенную близким разрывом на его фуражку, как в дверь постучали. Капитан открыл дверь и увидел, что у порога стоит маленькая курносая девочка двумя косичками.
— Дядя капитан! — сказала девочка. — Я сегодня проводила тревогу в другом убежище и потому не получила свою конфетку. Если можешь дай мне ее здесь, пожалуйста!..
Ищите печенку!
Его привезли в полевой госпиталь с обычным диагнозом: грипп. Санитары сняли больного с машины и внесли на носилках в приемный покой. Здесь, под брезентовым пологом палатки, при свете тусклой керосиновой коптилки, молодой доктор Окулова просмотрела карточку больного: лихорадочное состояние, температура 38,3, общая слабость — все сведения о болезни были тщательно записаны врачом, и проще всего, конечно, было согласиться с ними и оставить больного полежать госпитале. Ho Окулова принялась его осматривать, и ей сразу бросилась в глаза особенная бледность больного. Десять километров, которые он проехал на машине, оказались для него тяжелым испытанием. Приходя в себя и освобождаясь от забытья, этот плечистый сержант сибиряк Варламов пожаловался молодому доктору еще и на одышку и головокружение.
— А почему вы говорите с таким трудом? — спросила Окулова.
— Да язык болит, словно чужой стал, — прошептал больной, и тут доктор заметила, что лицо сержанта одутловатое, словно при расширении легких.
С каждой минутой ей становилось яснее, что к обычным симптомам простого, популярного гриппа присоединились признаки другого, более опасного и пока скрытого заболевания.
Наклонившись над носилками, Окулова припоминала все, чему учили ее в Архангельском медицинском институте, который она окончила еще так недавно — в первую же военную зиму. Она видела, что больному плохо, что состояние его ухудшается с каждой минутой. Накинув полушубок, она выбежала на мороз, на освещенную узорами северного сияния госпитальную площадку, и, подбежав к одной из землянок, разбудила лаборанта.
Когда тот оделся и, сонный, в валенках и полушубке, пришел в приемный покой, Окулова приказала:
— Мне нужно немедленно проверить кровь вот этого больного.
Не прошло и получаса, как из лаборатории прибыл ответ. Кровь сержанта Варламова содержала всего 29 процентов гемоглобина. Сейчас стало ясно, что дело совсем не в гриппе. Быстрое обеднение крови приближало больного к неминуемой смерти. Стекла микроскопа помогли разгадать этот процесс.
На брезентовых носилках приемного покоя лежал, казалось, обычный больной со всеми признаками мирного, не связанного с особыми условиями войны заболевания. Но жизнь больного была одинаково дорога для военного врача Окуловой, как и жизнь раненых, которые, побывав в бою, лежали в соседних землянках.
— Группа крови! — сказала Окулова дежурной сестре, и пока та на широком фарфоровом блюде, тут же у изголовья больного, определяла группу крови, молодой доктор вызвал в приемный покой случайно заехавшего в госпиталь армейского терапевта Лидию Матвеевну Георгиевскую (военврач 3 ранга Л.М. Георгиевская на сайте "Подвиг народа" — belushka.ru). Окулова и Георгиевская еще раз осмотрели больного, и Лидия Матвеевна согласилась с решением молодого врача — перелить Варламову кровь.
— Чем скорее, тем лучше, — сказала Георгиевская. — Перельете кровь, его можно будет везти дальше. Вы куда его думаете направить?
— В терапевтический госпиталь к Серафиме Михайловне, — сказала Окулова.
Уже после первых двухсот кубиков крови больной стал дышать спокойнее он очнулся и разглядывал стоящих рядом врачей.
— Слушай, милый, а у тебя раньше такое бывало? — спросила Георгиевская.
— В позапрошлом году схватило так же, но покормили меня печенкой, и как рукой сняло, — прошептал Варламов.
Доктора переглянулись.
— Точно. В Вологде. Да и сейчас, я думаю, тоже покормят меня печенкой, и я поправлюсь.
Сомнений теперь уже не было. Варламов заболел не гриппом, а повторным злокачественным малокровием — болезнью редкой и особенно страшной в Заполярье. Злокачественное малокровие можно было победить тут одним простым, нехитрым средством — свежей печенкой. Но откуда ее взять, когда убой скота для четырнадцатой армии производился далеко в тылу?
Вот почему в ту же минуту, когда завернутого в теплый ватный мешок сержанта Варламова погрузили в машину и повезли по гористой дороге к заливу, чтобы пересечь залив и положить в санитарный поезд-летучку, обгоняя его, понеслась по проводам военного телеграфа начальнику госпиталя такая необычная телеграмма: "Вам направлен больной злокачественным малокровием сержант Варламов во что бы то ни стало найдите для него печенку".
Получив телеграмму, начальник госпиталя призадумался. Хорошенькое дело найдите — печенку! Но где же ее взять?
Маленький заполярный городок, в котором расположился госпиталь, жил полностью на привозных продуктах. Городок окружали покрытые снегом сопки и озера, а за ними на много десятков километров уходила в разные стороны пустынная тундра. Можно было, конечно, затребовать свежую печенку из фронтового тыла, из той же Вологды, скажем, — но когда она прибудет?
Вблизи были расположены еще два госпиталя. Доктор знал, что в них недавно организованы охотничьи команды. Начальник госпиталя позвонил туда своим коллегам, рассказал о телеграмме. На всякий случай он позвонил и знакомому врачу авиационного госпиталя Вагиной.
— Пошевелите ваших охотников, — попросил начальник.
Доктор Вагина приняла близко к сердцу просьбу соседнего госпиталя. Ее знакомые охотники-летчики, уходившие следующее утро охотиться, думали о свежей печенке. Им объяснили, что в случае удачной охоты печенка может спасти жизнь неизвестному сержанту боевой 10-й гвардейской дивизии.
Когда больной поступил в госпиталь, его уже знали, как старого знакомого.
Врачи-терапевты Серафима Михайловна Капица и Надежда Васильевна Костарева (майор медслужбы С.Ф. Капица и капитан медслужбы Н.В. Костарева на сайте "Подвиг народа" — belushka.ru) приняли его в свое отделение, и после первого беглого осмотра стало ясно, что ждать дольше он не может. Четыреста кубиков перелитой ему чужой крови слегка поддержали его только во время переезда, процент гемоглобина снова падал, и надеяться на счастливую случайность, что кто-то из соседей подстрелит дичь, было нельзя.
— Нужна печенка! — сказала доктор Костарева, входя в кабинет начальника госпиталя.
— Знаю, ответил — начальник. — Bce меры приняты. Надо еще немного подождать.
— Ждать больше нельзя. Если мы сейчас не подкормим больного свежей печенкой, он завтра умрет.
— Что же вы предлагаете?
— В нашем хозяйстве есть свинья. Мы знаем, что вы думали откормить ее и зарезать, когда в ней будет пудов десять. Но придется зарезать ее сейчас, хотя ее печенка еще очень маленькая и может помочь больному всего на несколько дней.
— Ну что ж, зарежем свинью, — согласился начальник госпиталя и пошел на кухню отдавать приказание.
Не прошло и часа, как оба врача, поглядывая на часы, с волнением следили, как повар окунал драгоценную свиную печенку в кипящую воду на десять минут. В то же время его помощник поджаривал на сковороде лук для приправы к дорогому животворному блюду.
Надо было только видеть, как прояснилось исхудалое лицо сержанта Варламова, когда он заметил, что сестра в сопровождении доктора вносит на тарелке свежую, слегка отваренную в кипятке и посыпанную жареным луком печенку! Он, волнуясь, отрезал ножом первый ее ломтик, кровь брызнула на тарелку. Прежде чем поднести вилку ко рту, Варламов сказал:
— Я же говорил, что меня покормят печенкой. Теперь я обязательно буду жить!
Но, следя с нескрываемым волнением, как уничтожает больной печенку, доктора совсем не были уверены в благополучном исходе.
Окончательная уверенность за судьбу Варламова пришла несколько позже, ночью. В ординаторской затрещал телефон, и дежурный врач услышал в трубке знакомый голос Вагиной:
— Нам с вами очень подвезло, друзья, — говорил авиационный врач. — Наши охотники только что возвратились с охоты и приволокли с собой на санях убитого медведя. Сейчас его потрошат, и скоро мы пошлем к вам бойца с печенкой.
Действительно, часа через полтора приемном покое госпиталя появился молодой боец батальона аэродромного обслуживания. Лыжи он оставил на дворе, но вошел в приемный покой с лыжными палками, запорошенный снегом, румяный и довольный. Он вытащил из рюкзака алюминиевую кастрюлю, в которой лежала большая и еще теплая свежая медвежья печенка. Ее стали сразу же готовить, и Варламов был очень удивлен, когда на рассвете сестра разбудила его в неурочный час и он услы шал возле изголовья знакомый запах жареного лука.
А к вечеру следующего дня начальник госпиталя приятную узнал еще одну весть: охотничья команда соседнего инфекционного госпиталя подстрелила в тундре лося. Печенку его тоже направили для больного Варламова.
— Вы смотрите, какое разнообразие получается, — говорил начальник госпиталя своим сотрудникам. — Начали со скромной свиньи, а теперь все представители животного мира помогают нам возвратить жизнь Варламову. Я не удивлюсь, если завтра мне вдруг да раздобудут львиную печенку.
Печенок медведя и лося за глаза хватило, чтобы поправить больного. Он сразу же стал выздоравливать, исчезнувший румянец появился на его щеках.
Прошла неделя, и Варламов уехал долечиваться в глубокий тыл, чтобы уже оттуда вскоре снова возвратиться в строй здоровым человеком.
Под землей.
Думали разместить их где-либо в городе, в обжитом доме, в школе или в клубе. Но только поезд остановился, и всe поняли, что надежды напрасны. Вокруг пахло дымом недавнего пожара. Когда они находились еще в пути, ветреным июньским днем немцы подожгли с воздуха деревянные дома городских кварталов Мурманска. Пламя пощадило в них только круглые, обтянутые жестью, печи да кирпичные простенки. Там, где раньше тянулись строения, были теперь засыпанные головешками и обгоревшими кроватями широкие площади. Ветер еще гнал по улице пепел весеннего пожарища и рыжеватые хлопья истлевшей бумаги. Задерживаться в городе было не за чем, и госпиталь, прибывший из далекой Сибири, переправился через Кольский залив и расположился цыганским табором в лесистом овраге. Казалось, здесь, вдали от проезжей дороги, будет житься тихо. Но не прошло и дня бивуачной жизни, как люди госпиталя поняли, что они разместились как раз под излюбленной гитлеровцами воздушной трассой. Держа курс на Мурманск, немцы пересекали залив поблизости. Заградительный огонь зенитчиков часто вынуждал их сбрасывать бомбы, не долетая до цели. Бомбы падали по соседству, руша ели, взрывая скалы, глуша форель в узенькой горной речушке. Чтобы уберечься от осколков, строители госпиталя зарывались в землю как можно глубже, маскируя ветвями каждую построечку, коновязи, походные кухни. Никто из врачей раньше землянок не строил, их делом была борьба за здоровье людей, а вот теперь пришлось не только определять места будущего жилья, но и строить его самим под землей. Прошел месяц с того дня, как первая кирка врезалась в грунт. Госпиталь принял раненых.
Я приехал в этот госпиталь с Карельского фронта зимой. Вместе с начальником госпиталя доктором Алексеевским мы обходили под землей его палаты.
Вот большой подземный зал на сорок восемь коек. Внутри он напоминает огромный вагон. В нем два яруса. На верхних чистых сосновых полках лежат выздоравливающие больные, внизу — еще слабые. Тут же рядом несколько маленьких отдельных помещений для тяжело больных.
Свежие сосновые доски на полах, на перегородках. Чистые, заправленные конвертиками постели, занавесочки на них — все оставляет впечатление чистоты и уюта. Изолятор госпиталя, куда после душа и смены белья поступают больные, тоже разделен на маленькие клетушечки. В изоляторе пустовато. Всего трое больных. Входим в маленький бокс. На постели сержант Ефремов. Болен колитом, но врачи подозревают, что это дизентерия.
— А клопы не заведутся? — спрашиваю я у начальника.
Доктор Алексеевский переадресовывает вопрос больному:
— Как, Ефремов, есть клопы?
— Нет, никаких микробов нет, доктор. Чисто!
Мы смеемся. Больной уже овладевает медицинской терминологией.
— Чем же объяснить, что у вас такая недогрузка? — обращаюсь я к Алексеевскому.
— Разумеется, тем, что на фронте резко снизился процент инфекционных заболеваний. Мы думали раньше, что здесь, в Заполярье, он будет высоким. Для того и нас на подхвате разместили. Ну, а оказалось, что мы умеем предупреждать эпидемии. Мы нападаем на болезнь первыми, не дожидаясь, пока она станет бедствием.
☆ ☆ ☆
...Вечер. Спокойно, чуть шипя, горит на столе керосиновая лампа. Врачи поужинали после далекой поездки к переднему краю и собираются в своей землянке, где и мне отведена койка для ночлега. Приходит степенный, молчаливый начальник госпиталя доктор из Омска Алексеевский, очень живой, черноусый харьковчанин доктор Фридман и, наконец, вбегает Любовь Семеновна Зарубина. Румяная от холода, кареглазая, маленькая, сняв огромную меховую шапку-ушанку и белый кожушок, она стала похожа на девочку в своем хорошо сшитом защитном платье. Глаза ее смотрят удивленно, совсем по-детски. Коллеги называют ее запросто — Любочка. А Любочка — военврач 3 ранга! Ей подчиняются сестры, санитарки, целое отделение инфекционного госпиталя. Делая Зарубиной шутливое замечание, доктор Фридман сказал:
— Маленьких детей надо учить такту.
— Боже мой! — возмутилась Любочка. — Снова завели разговор о моем возрасте. Я убеждаюсь, что вы все плохо ко мне относитесь.
— И все-таки, Любочка, несмотря на то, что мы к вам плохо относимся, каждый охотно променял бы свой возраст на ваш, — говорит нежно и покровительственно доктор Фридман.
В ответ нечего сказать. Любочка действительно самая молодая среди небольшого врачебного коллектива, и отношение к ней отеческое, снисходительное. Она кончила институт перед самой войной, а доктор Фридман до того уже проработал восемнадцать лет врачом-эпидемиологом и, читая лекции в институте, выпустил сам десятки молодых врачей. Далеко в Новосибирске у него семья. Недавно доктор Фридман написал своей дочке подробное письмо о том, как выглядят северное сияние и оленья упряжка.
Землянка врачей, как и все остальные в госпитале, вкопана глубоко в грунт. Если бы не две сосенки у ее входа, то ее не найти было бы и вблизи — крыша ее покрыта снегом. Топится кирпичная, чисто выбеленная печка, закипает чайник. Любочка сыплет в него щепотку чая. Мы пьем пахучий чай, и доктор Фридман, помешивая в граненом стакане, задумчиво говорит:
— Любочка, милая, какая любовь сильнее? Та, что зарождается в левом желудочке сердца или в правом?
— По-моему, та, что зарождается в бульбус-аорта, — отвечает, смеясь, Любочка.
— Если бы мне пришлось снова писать диссертацию, я выбрал бы себе такую тему: влияние сердца на эндокринную систему, — говорит Фридман.
До поздней ночи врачи весело говорят о любви, о литературе, доктор Фридман рассказывает, как он работал в противочумном отряде на монгольской границе. Не похоже, что врачи недавно возвратились из тяжелой далекой поездки и затушили очаг возможной эпидемии совсем рядом с линией фронта.
Когда Любочка уходит спать к себе в землянку и мы остаемся одни, доктор Фридман, рассказывая о прожитом дне, о том, как обследовал он сегодня третий батальон, говорит:
— Всегда была велика ответственность врача. И не перед судом и не перед прокурором, a перед своей собственной совестью.
...Вот, бывало, еще в Харькове, в мирное время. Вернешься домой, можно, казалось бы, отдохнуть, в театр пойти, но знаешь, что в больнице у тебя тяжелый больной. И не выходит он из головы. Проснешься ночью и спать не можешь. Все ли сделал? Все ли испробовал? Иногда случалось — вызываешь среди ночи машину, едешь в больницу, будоражишь сестер, санитарок. А как сейчас обычна смерть! Упала бомба — и всех на куски. И, тем не менее, дерешься за каждого человека еще больше, чем раньше.
Потом он долго шелестит страницами книги. Мы лежим на своих кроватях, читаем. Шипит, поедая керосин, фитиль лампы. Наши изголовья разделены столом.
— Вы еще не спите? — окликает меня Фридман.
— Нет.
— Оказывается, Бетховен на старости лет пил водку. Странно.
— А что вы читаете?
— Биографию Бетховена. И это тоже не менее странно. Война. Несколько десятков километров до линии фронта, летают над головами фрицы, а я лежу под землей в Заполярье и читаю о том, как жил Бетховен.
И долго, почти до рассвета, пока хватает керосина в лампе, эпидемиолог доктор Фридман читает биографию великого композитора. Это не помешает ему встать с утра пораньше, в девять уже быть на медицинской конференции, встретить свою воспитанницу Любочку, спросить, как спалось, как поивает бульбус-аорта, а затем пойти с обходом к своим больным в чистые подземные палаты заполярного инфекционного госпиталя.
Русское сердце.
На одном из скалистых отрогов Новой Земли я познакомился в дни войны с капитаном 3 ранга Геннадием Малышевым. Он попал на флот по комсомольской путевке в начале тридцатых годов, но выглядел куда старше своих лет.
После нескольких дней знакомства я пришел к мысли, что там, на Большой земле, в жизни Малышева случилось что-то очень трагическое, навсегда лишившее его душевного равновесия. Когда мне рассказали историю Малышева, я понял, что не ошибся в своих предположениях.
— Перед войной он познакомился со студенткой Ленинградского театрального института. Странное, монашеское было у нее имя — Манефа. Малышев вскоре полюбил эту веселую, но вздорную и избалованную девушку, и много беспокойства сразу внесла она в размеренную жизнь молодого дисциплинированного командира нашего флота.
— Освобожусь я от занятий в Морской академии, — рассказывал мне Малышев, — a она буксирует меня в разные шумные места. Мне хочется с ней в Летний сад сходить, на скамеечку, или на Острова водным трамваем прокатиться, a она такое выдумает — только держись. То потребует, чтобы мы с ней караулили на близких подходах к Мариинскому театру известного певца, да еще цветы ему преподносили до того, как пропоет он там, на сцене, свои арии под визг и гвалт его молодых почитательниц. Мне на воздух хочется, а она меня в ресторан "Асторию" тащит, на всякие западноевропейские танцы. Не нравилось мне такое легкомыслие. Ветер в ее голове. "Все это от тебя не уйдет танцы да коллекции открыток выдающихся киноартисток. На ноги стань. Свое собственное место в жизни займи. Серьезнее будь!" — уговаривал я ее не раз и в пример ставил ее подружку Нину Палисад. Та приехала Ленинградский строительный с Украины. "Погляди, как Нина ведет себя. Еще до диплома ей много каши съесть, а сколько книг по архитектуре прочитала в порядке личной инициативы..." Может, уж очень я с ней нравоучительно говорил? -
— Ну и иди целуйся со своей Ниной, — закричала однажды Манефа, да как зарыдает. А на это у меня сердце слабое. Ни пуль, ни гитлеровских мин не боится, а вот девичьей слезой его размагнитить можно сразу.
...Пошел я в тот вечер на мировую, провели остаток времени в кафе "Норд" на Невском, а на следующий день пошла Манефа прежним курсом, как ни в чем не бывало. Опять прорабатывает меня за то, что я сухарь, что танцевать не люблю и не хочу потакать ее капризам. Повздорили мы еще основательнее.
— Знаешь что, — сказал я ей в тот последний вечер. — Я не фон-барон и не английский лорд, а воспитанник комсомола и советский военный моряк. И ты мне, с подобными замашками, не по пути. Мне другими фарватерами жизнь свою пройти надо. Давай-ка лучше разойдемся подобру-поздорову, чтобы потом не так больно было.
Сказал я ей все это и ушел, не оглядываясь. Думал — образумится.
А на следующее — утро война. Немецкие самолеты над Кронштадтом, и тут — не до личных переживаний...
Позвонила мне Манефа вскоре в Морскую академию, что уезжает со студентами других институтов Ленинграда рыть окопы и противотанковые рвы под Нарву. Даже поцеловать ее на прощанье не успел. Прощались мы с нею по телефону. Все старые нелады мигом забылись. Будто совсем другой человек разговаривал мной. Хорошие слова она сказала мне о ненависти к врагу. Правильные, комсомольские слова! А через несколько дней прибегает ко мне в академию ее подруга Ниночка Палисад, вся зарёванная, и говорит, что Манефу убило бомбой под Кингисеппом.
Дали мне отпуск. Не помню, как добрался. Где пешком, где на буферах. Показали на опушке леса ее тело. Подружки укрыли его ветвями... Когда они копали окопы, налетели "юнкерсы", обстреляли их из пулеметов и забросали бомбами.
Поднял я на руки холодное тело капризной моей невесты, и земля пошла кругом перед глазами!
— Как же так все нескладно у нас получилось, милая ты моя? — говорю.
Завернул я тело Манефы в одеяло, на плечах подтащил к поезду. На крыше товарного вагона приехал я с ним на Варшавский вокзал в Ленинграде и похоронил на заросшем густою травой кладбище в Старой деревне. Она ведь жила там рядом, у Строганова моста.
Попросился в морскую пехоту.
☆ ☆ ☆
Продолжение истории Геннадия Малышева я узнал от его боевых товарищей. Он сражался с гитлеровцами под Ораниенбаумом, преграждал им дорогу к Кронштадту. Сваливая каждого нового фашиста, он мстил за свою Манефу. А потом, когда фронт остановился и началась первая блокадная зима, он все чаще и чаще вспоминал о семьях погибших товарищей. Забывая понемногу собственное горе, он думал о них на льду Финского залива, в освещенных орудийными вспышками темных парках Ораниенбаума и в заиндевевших фортах Лаван-сари. С воем рвались на торосистом льду залива немецкие мины, оставляя на снегу хвостатые дымные следы. Однажды во время артиллерийского налета немецкие счаряды наповал убили двух лошадей. Когда огонь приутих, вместе со знакомыми краснофлотцами Малышев подобрался к линии разрывов, туда, где чернели на льду быстро замерзавшие лошадиные туши.
На сорокаградусном морозе, с помощью краснофлотцев, он порубил топором, распилил замерзших убитых коней и зарыл в снег в приметных местах. Накануне Нового, 1942-го года Малышеву дали увольнительную в Ленинград. Такую же увольнительную он выхлопотал для трех сопровождавших его краснофлотцев. Они загрузили в "сидоры" мороженую конину, наполнили ею чемоданчики и через станцию Лисий Нос направились в холодный и затемненный Ленинград.
У Малышева был заготовлен список с адресами семей погибших моряков. Он знал, сколько сирот осталось после гибели командира минного тральщика Пономарева. Он хорошо помнил, как зовут опухшую от голода жену капитан-лейтенанта Саввы Марченко, знал он и друтих преждевременно овдовевших морячек, оставшихся без кормильцев в осажденном голодном городе.
В своей пустовавшей, давно необитаемой комнате на Загородном проспекте Малышев вместе с краснофлотцами принялся готовить новогодние подарки. Они заворачивали в старые газеты куски лошадиных ног, пласты мохнатой от инея печенки, глыбы конской грудинки. Семьям, где едоков было побольше, куски заготовлялись покрупнее. Потом, расфасовав все привезенное, Малышев со своими спутниками отправился в продолжительную прогулку по Ленинграду, встречающему последний вечер уходившего года.
Сгибаясь под тяжестью необычной ноши, моряки подымались по сырым и темным лестницам на самые высокие этажи ленинградских домов с заколоченными окнами. Разыскивали острыми лучами карманных фонариков нужные им номера квартир и подолгу стучали в обтянутые клеенкой, заиндевевшие двери.
Вам, молодым, встречающим Новый год в освещенных и теплых студенческих общежитиях, за столами уютных мирных квартир, под звуки оркестров, быть может, трудно сегодня понять, что значило для жителей осажденного города нежданное появление моряков из Кронштадта с такими свертками в руках.
Лишь тот, кто жил в ту голодную, страшную зиму в Ленинграде, кто получал там в декабре 1941 года сто двадцать пять граммов хлеба, смешанного с древесной корой и отрубями, кто ел студень из столярного клея, супы из сыромятных ремней, отощавших кошек и певчих птиц, кто жарил на жестяных "буржуйках" лепешки из дуранды, горчичного порошка и кофейной гущи, кто хоронил своих близких, завернутых, как мумии, в простыни и одеяла, в безымянных братских могилах, — только тот может понять по-настоящему, чем было для семьи, потерявшей кормильца, появление в последний вечер года офицера Малышева с его спутниками. Увешанные гранатами, суровые люди держали в руках самый драгоценный по тeм временам новогодний подарок — ломоть замороженной под вражеским огнем конины!
Сколько радости, человеческого тепла, чувства настоящей боевой дружбы входило вместе с Малышевым в обледенелые квартиры!
...Ближе к полуночи, отпустив своих спутников, Малышев забрел в студенческое общежитие на Васильевском острове, к той самой черноволосой студентке Ниночке Палисад, которая принесла ему весть о гибели Манефы.
Студентка умирала. Веселая, жизнерадостная до войны, умевшая так звонко петь, Ниночка не смогла даже подняться, чтобы протянуть Малышеву руку.
Малышев положил Нине на одеяло сверток с кониной, четыре кусочка сахара и пачку концентрата пшенной каши.
— Потерпите, я скоро вернусь! — сказал он, вселяя надежду в обитателей длинной комнаты общежития, тускло освещаемой огоньком коптилки.
С Васильевского острова, через мост лейтенанта Шмидта, Малышев пошел в Балтийский флотский экипаж, к знакомому морячку-шоферу, которого знал еще по довоенным временам. Вместе когда-то они учились в фабзавуче.
— Надо будет, Коля, вывезти одну мою знакомую студентку на Большую землю, а то ей совсем труба. Вот адрес. Поедешь через Ладогу за продуктами — возьми с собой в кабинку, а подруг ее в кузов прихвати.
Шофер Коля было сказал, что поездка намечена на второе января, что сейчас вряд ли он успеет получить накладные на продукты с того берега, но Малышев сказал еще тверже:
— Надо, Коля. Если ты мне друг, то разобьешься в лепешку, а выедешь завтра с утра. Умри, но сделай все в ажуре!
... Сейчас Ниночка Палисад давно окончила институт и работает во Львове на одной из строек старинного города. Она вышла замуж, у нее другая фамилия, но при желании вы можете ее найти. У нее растет маленькая дочь со странным именем Манефа.
Инженер Нина Ивановна постоянно переписывается с капитаном 2 ранга Геннадием Малышевым, она шлет ему в Кронштадт письма и открытки, начиная их неизменной фразой:
— Мой дорогой спаситель!
И всякий раз среди тысяч телеграмм, отправляемых в последние дни перед новым годом со Львовского почтамта во все концы нашей Родины, уходит и телеграмма, написанная размашистым почерком Нины Палисад, адресованная в Кронштадт скромному моряку, человеку большого сердца.




